— Шрам у вас с гражданской войны?
— Белоказаки полоснули.
— Дарю вам портрет, Александр Николаич.
— Замечательно, очень похож! — поблагодарил Мухину Придорогин. — А начальнику ИТК Гейнеману я позвоню. И пропуск мы вам выдадим от НКВД. А прокурора нашего вы рисовать не собираетесь?
— Не собираюсь.
— И правильно. Свинья, а не прокурор. Он и говорить не умеет — хрюкает! И тайно доносы пишет!
— А на меня у вас доносов нет?
— Есть и на вас, Вера Игнатьевна.
— Донос от прокурора?
— Нет, не от прокурора. Одна девица сообщила, будто вы с нашим доктором Функом любовную связь образовали. Да мы сплетни не собираем. Однако советую быть осторожней. И с нашим лекарем в том числе.
— Но Юрий Георгиевич интересный и прекрасный человек.
— А вы знаете, Вера Игнатьевна, кто у него был в предках?
— Представления не имею.
— В том-то и дело. У Юрия Георгиевича Функа заграничное происхождение от Рембрандта!
— Вы имеете в виду голландского художника Харменса ван Рейна Рембрандта?
— Не знаю, ждем вот, сделали запросы.
— Александр Николаевич, вы меня потрясли! Если Функ — потомок Рембрандта, мой интерес к нему возрастет в тысячу раз.
— Вера Игнатьевна, у меня весь город забит этими дворянскими и княжеско-графскими отродьями, спецпереселенцами, заключенными колонии. Кадров не хватает следить за ними.
* * *
До ворот концлагеря Мухину провожал Функ. Она изредка поглядывала на его благородный профиль с трепетным любопытством. А он пытался ответить на ее вопрос, разгадывая, которая из девиц распространяет сплетни:
— Жулешкова и Олимпова не такие уж мелкие характеры, они горят идеями, политикой. Скорее всего это сделала Мартышка.
— Лещинская?
— Да, она. Но мне льстит этот слушок. Функ — любовник Веры Игнатьевны Мухиной! Таким забавным образом я могу попасть на страницы истории. А Мартышку вы напрасно впускаете в мастерскую.
— Я слышала, Юрий Георгиевич, что вы из дворян.
— Бог сподобил.
— А правда, что вы потомок Рембрандта?
— Вам известно и об этом?
— Об этом известно начальнику НКВД Придорогину.
— Вера Игнатьевна, наш Придорогин не может знать — кем был Рембрандт. Он темен, как квадрат Малевича. Но не загадочен, не гениален. Трубочист предрекает ему трагическую смерть.
— Вы, Юрий Георгиевич, верите предсказаниям?
— Я мистик в рамках разума.
Дежурный офицер провел Веру Игнатьевну в административный барак колонии по чистой песчаной дорожке, предварительно порывшись в дамской сумочке знатной гостьи:
— Извините, инструкция.
Гейнеман встретил Мухину в своем неряшливом кабинете, заварил чай, поставил на стол тарелку с печеньем, вазочку с колотым рафинадом и медовыми вафлями:
— Чем богаты, тем и рады. К чаю будет и коньяк.
Вера Игнатьевна не знала, как начать разговор, потому раскрыла альбом, взялась за карандаш. Гейнеман ускользал от позирования.
— Вам ведь нужен не я, не бойцы охраны. Вам хочется увидеть Фросю.
— Да, именно так, — призналась Мухина.
— Сейчас она будет здесь, а я выйду по своим служебным заботам. Вы уж побеседуйте наедине, пожалуйста.
— Спасибо, Михаил. Вы кто по национальности: немец или...?
— Да, я Или... еврей. Но не жидовствующий еврей, с русским нутром.
Фрося вошла робко, руки закинуты за спину.
— Здрасьте, Вера Игнатьевна.
Мухина расплакалась, обнимая Фроську.
— Ты ведь, Фрося, ни в чем не замешана, ни в чем не виновата?
— Виновата я, Вера Игнатьевна.
— Неужели ты прятала пулемет, расклеивала прокламации?
—Да, Вера Игнатьевна. И пулемет я прятала, и листовку переписывала.
— Но ты, Фрось, делала это по глупости. Ты же еще дитя.
— Ой, не знаю, што и сказать. У меня такая судьба.
— Ты умеешь стрелять из пулемета?
— Умею, дед научил.
Вера Игнатьевна извлекла торопливо из карманов своей кожаной куртки бутерброды с ветчиной, завернутые в обрывки газет.
— Кушай, Фрося. И разденься, я сделаю несколько набросков.
— До гольности разболокаться? Нагишом быть?
— Да, Фрося, и побыстрей.
— Закройте тогда двери на крюк.
— Запру, но к нам никто и не войдет.
Фроська разделась, однако трусы не скинула. Мухина улыбнулась:
— Что это на тебе напялено?
— Энто панталоны императрицы, Вера Игнатьевна.
— Не смеши меня, сбрось. Никакие это не панталоны. Это парашют или, может быть, купол от бродячего цирка.
— Нет уж, оговор напраслинный. Этими панталонами сам Орджоникидзе восторгался, с удовольствием нюхал. Не даром нюхал — за деньги!
— Ты раздевалась перед Орджоникидзе?
— Зачем же обязательно разболокаться?
— Ах, да — понимаю...
— Ничего-то вы не понимаете, Вера Игнатьевна. На базаре, на толкучке я продавала эти трусы императрицы. А Серго Орджоникидзе подошел ко мне и понюхал.
— У тебя, Фрося, остаются силы для юмора? Это хорошо. Однако не будем терять время, сними штаны.
— Стыдно как-то, Вера Игнатьевна. И несогласная я на гольное запе-чатление.
Мухина сдернула с Фроськи нелепые панталоны, бросила их на стол начальника колонии, начала рисовать. В кабинете было прохладно, Фроська ужималась, стыдливо закрывала ладошками междуножье, приплясывала.
— Мне пересуд будет, Вера Игнатьевна. Наверно, расстреляют. А для чего вы меня изображаете? Для показу в Париже? Ежли для показу, то я несогласная. И после смерти — несогласная. Людям и после смерти — стыдно.
— Фрося, ты меня потрясаешь! Погоди, я запишу: «Людям и после смерти стыдно». Две тысячи лет мы говорили — мертвые сраму не имут. Ты перевернула мой мозг! Как ты свершила это открытие? Как проникла в эту суть?