Поезд «Москва-Челябинск» громыхнул буферами, тронулся, мягко набирая скорость. Завенягин и Мухина остались на уплывающем перроне. Груня сидела у окна напротив Носова, держа на коленях котомку.
— Я пойду умоюсь, а ты располагайся, обвыкай, — вышел Григорий Иванович, взяв полотенце.
В купе вошла проводница, присела:
— Не боись, девонька. В мягких вагонах только начальство издиет. Они часто девок с собой возят, шоколадом их кормят. Ты сразу цену повыше заламывай. Мол, желаю пойти в ресторан-вагон, попробовать шимпанского для культурного разговору, крабов со сметаной, бифштексу для сексу и шоколаду для ладу. Намекни, што чулок порван...
Груня понимала далеко не все слова эрудированной и разбитной проводницы, но чувствовала ее доброжелательство. Носов вернулся посвежевшим, веселым.
— Давай снова познакомимся, пообстоятельнее. Меня зовут Григорий Иванович. А тебя, значит, Груня?
— Да уж, я Груня Ермошкина.
— Значит, была ты у Калинина?
— Не, Калинин в Ялтах на море, но я к Молотову пробилась.
— Молотов помог?
— Вникнуть пообещал, без посула.
— А за что у тебя брата арестовали?
— Ни за что, ни про што, я ж говорила.
— Сколько ему лет?
— Четырнадцать годиков, глупой он еще — Гераська мой.
— Что же вытворил он, нахулиганил?
— Не, он смирный, не фулиган, — штопала она порванный на коленке чулок.
— Просто так не арестовывают, Груня. Что-то же было.
— Пострелял он малость по глупости.
— Стрелял по воробьям из поджига, из самопала?
— Не, пострелял из пулемета, по красноармейцам.
— Он был в банде у Чертова пальца?
— Не был он в банде. Гераська еду им привозил на моем лисапеде.
— Груня, это дело серьезное.
— Понимаю, што сурьезное. Потому и ездила в Москву.
— Сходи, Груня, умойся, — вздохнул Григорий Иванович и умолк, закрыв глаза от бьющего в окно солнца, от грустных раздумий.
Груня взъерошилась внутренне. Мол, зачем это он посылает меня умываться. Ясно, что полезет с поцелуями завлекательными, с нехорошими обниманиями. Глаза уже защурил, аки кот, от удовольствия. В Магнитке слухи ходят, будто директор завода — бабник, с библиотекаршей Пушковой спутался, у которой муж арестован. Доказательства к тому не требуется: на ширинке у него одна пуговица расстегнута. Значит, приготовился уже к нападению. Надо сразу дать ему отпор, от ворот — поворот!
— Чаю принести? — заглянула в купе проводница.
— Спасибо, не надо. Мы, наверно, в ресторан сейчас пойдем... Груня выструнилась:
— Вы не подумайте обо мне плохо, Григорий Ваныч. Я девушка порядочная.
— В каком смысле плохо? — поднял бровь Носов.
— Я не из тех, которым надо бифштексу для сексу, шоколаду для ладу, процитировала Груня афоризм проводницы вагона.
— Ты меня шокируешь, Груня. Я и не знаю, что делать? То ли смеяться, то ли сердиться? Ты же для меня дочка по возрасту.
Носов пожалел, что взял эту дурочку в купе. Он сердито нахмурился, замолчал. И своей серьезностью завалил, как бульдозером, родник непосредственности. Григорий Иванович был человеком государственным. Он думал о стремительном приближении войны, не верил в пакт с Германией ненападении. Японцы нависали тучей с востока, с юга могли обрушиться турки. Надо бы стан броневой прокатки давно перевести из Мариуполя на Урал. Об этом говорил Носов и с Меркуловым, и с Тевосяном, и с Молотовым. Но его слушать не стали.
— Вы уж на меня не обижайтесь, пожалуйста, — вздохнула Груня.
Носов встал, проверил — в кармане ли бумажник с деньгами?
— Ладно, пойдем в ресторан, поужинаем.
Груня поднялась и вышла вслед за Григорием Ивановичем с котомкой.
— Мешок-то зачем взяла? — не удержался от улыбки Носов. — У тебя что там: миллион или бриллианты?
Груня совсем смутилась, забросила свою котомку обратно. Официант в ресторане подал меню Груне с артистическим поклоном:
— Выбирайте, мадмуазель. Шампанское подать во льду? Коньяк в графинчике? Меня зовут Шура. Прошу любить и жаловать.
Носов глянул на официанта с раздражением. Мол, такому бугаю у мартена бы стоять, а он лакействует, зарубежный сервис разыгрывает. Григорий Иванович взял меню из рук растерянной Груни, распорядился сразу:
— Коньяку триста грамм, бутылку шампанского, шампиньоны в сметане, яблоки, два борща, бифштексы для сексу, шоколаду для ладу...
— Айн момент! Два слова Шуре — и все в ажуре!
— Поэт, — заметила Груня. — Стихи сочиняет.
Носов в отличие от Завенягина поэтов не любил, воспринимал их как тунеядцев и болтунов. Сколько может быть поэтов? Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Блок, Есенин — это хорошо. Но ведь с ума можно сойти: Маяковский, Исаковский, Матусовский, Долматовский... А на коксохиме работать не желают, в газетки пристраиваются. И хлопот с ними много, все аресты начинаются с поэтов.
— Вы не любите поэтов? — удивилась Груня.
— Почему же не люблю? Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты! Вот это — поэзия!
Груня после первой же рюмочки спьянела, разговорилась:
— А у вас, Григорий Ваныч, была в жизни безответная любовь?
— Что такое любовь, Груня?
— Я знаю: и практически, и теоретически! Да, да, Григорий Ваныч!
— Очень любопытно. Если не секрет, поделись, пожалуйста. Для начала изложи теорию, — наполнил Носов шампанским фужеры.
— Любовь — это неосознанное стремление к качественному воспроизводству человечества! — выпалила Груня.
Наступила пора удивляться Григорию Ивановичу:
— Где это, Груня, ты вычитала?
— Я от Фроси Меркульевой слышала. А она узнала от одного большой ученого.
— От какого ученого?
— Не могу сказать, Григорий Ваныч. У него фамилия нецензурная.