Вячеслав Михайлович Молотов любил Москву, как всякий истинно русский человек. Он всегда смотрел на храмы с какой-то щемящей грустью и тайным наслаждением. Для всех остальных членов правительства столица была лишь крепостью власти, чужим городом. Сталин не испытывал трепещущего чувства перед Москвой. Каганович согласился бы с легкостью снести столицу с лица русской земли. Ворошилов мог жить бы и в Стамбуле, если бы над минаретами вознеслись пятиконечные рубиновые звезды.
Никто и никогда не мог бы догадаться, о чем думал Молотов. Непроницаемость была для Вячеслава Михайловича надежной защитой. Сталин видел насквозь до мельчайших подробностей всех, кроме Молотова. Коба разгадывал его всю жизнь, то возвышая, то унижая, но так и не разглядел до необходимой ему ясности. Спокоен и непроницаем был Молотов и несколько лет назад, а именно 5 декабря 1931 года, когда разрушали храм Христа Спасителя. Сталин стоял рядом, попыхивал трубкой и хитровато бросал короткие взгляды — то на Кагановича, то на Ворошилова, то на комсомольского вожака Косарева. Христа Спасителя окружили на большом расстоянии тройной цепью красноармейцев и чекистов, чтобы не подпустить народ. Величие и богатство храма давило на пигмеев политики. Кресты на звезды не заменишь, подобное не построишь. Бастион старого мира раздражал особенно Лазаря Моисеевича. Но больше других отличался энтузиазмом разрушения Косарев. Он бросался к стенам храма с отбойным молотком, весело бесновался, даже рычал и приплясывал. Тухачевский предлагал начать взрывные работы сразу. Ворошилов похлопывал от восторга по своим жирным ляжкам. Калинин выглядел остроносо, несколько чудаковато и растерянно.
— Он потихоньку верит в бога, — кивнул на Калинина Сталин.
Бухарин, как всегда, изрекал пошлые истины под видом глубокомыслия. Отбойные молотки косаревской бригады трещали, клевали гранитные плиты, кое-где разрушали мрамор, но храм повергнуть не могли. Буденный, Тухачевский и Ягода вцепились в канат, стаскивая с высоты колокол. Таким способом храм Христа Спасителя не удалось бы разрушить и за десять лет. Пришлось приступить к делу взрывникам, специалистам Тухачевского. Прогремел первый взрыв, падали и разбивались башенки, колокола, развалился купол. Один из колоколов упал и раскололся с утробным, долго звучащим стоном.
Храм умирал долго и мучительно, разваливаясь по частям с плачем, содроганиями земли, молчанием неба. Только у птиц разрывались сердца на лету. Белый голубь упал к ногам Кагановича. Птица еще трепыхалась, пыталась поднять голову. Лазарь Моисеевич отступил на шаг. Ворошилов посоветовал:
— Дави ее сапогом!
— Она же может быть заразной, больной, — отказался Каганович.
Климент Ефремович поднял голубя, оторвал ему голову, но очень уж неловко: обрызгал кровью птицы Тухачевского.
— Идиот! — обругал Тухачевский Ворошилова.
При начале взрывных операций членам правительства пришлось отойти подальше. Бухарин подстроился в группу, где был Сталин, воздел артистически указательный палец к небу:
— Вот и рухнул самый крупный динозавр христианской религии! Мудрец-оратор явно претендовал на афоризм, который должен бы войти в историю. Но мир афоризмы Бухарина не замечал, не употреблял, ибо за каждым его изречением стояло злодейство или зломыслие. И здесь, при взрыве храма Христа Спасителя, Бухарину внимали только из вежливости Орджоникидзе и Киров. Когда купол Спасителя рухнул, Сталин сказал как бы шутливо:
— Если есть бог, он накажет в первую очередь Бухарина, Косарева, Тухачевского...
— Кагановича! — добавил Молотов Лазаря Моисеевича в числе тех, кого должен был наказать бог.
— Для иудея разрушить православный собор не в грех! — ухмыльнулся Коба. — Потому бог его не накажет.
* * *
Почему все это опять вспомнилось? Много времени прошло, много воды утекло. Молотов сидел в своем рабочем кабинете, держал в руке письма академика, лауреата Нобелевской премии — Ивана Петровича Павлова. Письма весьма бунташные, саднящие. Сталин, Бухарин, Ворошилов и Калинин на такие послания не отвечают, передают их Генриху Ягоде. И тот, как паук, собирает в сетях своих протесты, особые мнения, жалобы, истерические выкрики против советской власти. Но Молотову хотелось ответить лично, полемически спокойно, но уязвительно. Третий раз он перечитывал, переписывал, правил ответ академику, но уязвительности не получалось. Потому и начал перечитывать послания Павлова заново:
«Вы напрасно верите в мировую революцию. Я не могу без улыбки смотреть на плакаты: «Да здравствует мировая социалистическая революция! Да здравствует мировой Октябрь!» Вы сеете по культурному миру не революцию, а с огромным успехом фашизм. До Вашей революции фашизма не было. Ведь только политическим младенцам Временного правительства было мало даже двух Ваших репетиций перед Вашим Октябрьским торжеством. Все остальные правительства вовсе не желают видеть у себя то, что было и есть у нас, и, конечно, вовремя догадываются применить для предупреждения этого то, чем пользовались и пользуетесь Вы, — террор и насилие. Разве это не видно всякому зрячему?»
Вячеслав Михайлович Молотов вытер носовым платком высокий вспотевший лоб, встал из кожаного кресла, подошел к зеркалу — за дверью в комнате отдыха. Оно, зеркало, было единственным его мудрым и верным собеседником. Молотов закрыл глаза, представил, увидел перед собой «собачьего академика». По внешности какой уж там интеллектуал? Низкий, покатый лоб питекантропа, неприятная лысина, узкие — недоразвитые челюсти. По обличию — типичный ублюдок, деградант. Но по идеям, успехам в науке — гений, авторитет. Опыты над собаками, слава, условные и безусловные рефлексы. Просто природа обидела академика внешностью, породила несоответствие формы и содержания.